Дороги,которые мы не выбираем
Эстер Гессен
Автор воспоминаний, отрывки их которых мы публикуем, родилась в 1923 году в Польше (Белосток) и была свидетельницей захвата ее восточных окраин Советским Союзом по тайному сговору с Гитлером. Эстер Гессен училась в знаменитом ИФЛИ, а затем в МГУ, много и успешно переводила с польского, сейчас на пенсии. Самое ценное в предлагаемых записках – жизнь советской империи, увиденная свежо и непредвзято. Добавим, что семья мемуаристки отчасти знакома нашим читателям по голосу ее внучки, Маши Гессен, сотрудницы радиостанций «Свобода» и «Би-Би-Си».

Итак, я училась в древнееврейской гимназии, куда записал меня отец, несмотря на возражения мамы, предпочитавшей для меня ее гимназию с преподаванием на идише. После долгих споров папа все же настоял на своем – он был пламенным сионистом, активным деятелем сионистской партии, собирался непременно эмигрировать в Палестину и хотел, чтобы я была готова к учебе в Иерусалимском университете. Впрочем, когда я была в первом классе, произошел случай, в результате которого победу чуть не одержала мама. Дело в том, что евреи Польши, особенно в провинциальных городах, были в подавляющем большинстве набожны, соблюдали все религиозные правила и запреты. Настолько, что с этим считались даже польские власти. Например, в государственных школах и гимназиях, где учеба, в отличие от частных школ была бесплатной и где учились поэтому дети из бедных еврейских семей, учителя в субботу никогда не устраивали контрольных и не вызывали учеников-евреев к доске, потому что по субботам нельзя писать. (Кстати, когда в сорок первом году мама оказалась в одной тюремной камере с учительницей математики из польской гимназии, та жаловалась, что, поскольку евреев нельзя было вызывать, суббота была всегда самым скучным днем в школе). А на уроках Закона Б-жьего евреи занимались отдельно от поляков, с раввином. Мои же родители, хотя и происходили оба из хасидских семей (а, может быть, именно поэтому), были убежденными атеистами и не соблюдали никаких религиозных правил, в частности, у нас дома не было кошерной пищи. Ну и я, разумеется, понятия не имела, что евреям есть можно, а чего нельзя. И вот однажды, позавтракав в буфете гимназии во время большой перемены и вернувшись в класс, я обнаружила, что мальчик, с которым я сидела за одной партой, подсел третьим за другую парту. Прежде чем я успела спросить, в чем дело, вошла учительница и велела ему вернуться на свое место. Но он сказал, что сидеть со мной не будет. Удивленная учительница, решив, что мы, возможно, поссорились, попыталась посадить со мной за парту кого-нибудь другого. Но желающих не нашлось, все отказывались. Выяснилось, что я тяжко согрешила: съела на завтрак в буфете пару бутербродов с колбасой и запила стаканом какао, в то время как, по кошерным правилам, ни в коем случае нельзя сочетать мясную пишу с молочной. Уговоры учительницы ни к чему не привели, мне был объявлен бойкот. Тут я схватила портфель, выскочила из класса и побежала домой, где, рыдая и кляня родителей за их доставившее мне столько неприятностей вольнодумство, заявила, что ноги моей больше в этой гимназии не будет. С неделю я не посещала уроки, потом к нам домой пришла учительница, она же классная руководительница (догадываюсь, что кто-то из моих родителей связался с ней по этому вопросу) и сказала, что одноклассники меня простили, поняли, что я согрешила не нарочно и верят, что это больше не повторится. Я сдалась не сразу, но в конце концов дала себя уговорить и вернулась в гимназию, а папа с мамой с тех пор старались предупреждать подобные оплошности с моей стороны.
Как и предполагал мой отец, я стала, подобно большинству моих товарищей по гимназии, сионисткой, вступила в левую молодежную сионистскую организацию «Хашомер хацаир» и мечтала о переселении на Землю Обетованную и о создании там еврейского государства. О войне, которая разрушит все эти планы, никто из нас не думал.
Между тем время шло, и наступил роковой 1939 год. Я перешла тогда во второй класс лицея и, начнись война годом позже, успела бы, как было задумано, уехать учиться в Иерусалим, и тогда вся жизнь моя и моих родителей сложилась бы совершенно иначе. Впрочем, не только моя. Большинство моих одноклассников собиралось продолжить учебу в Палестине. И тогда они остались бы в живых. Увы, из восьмидесяти с лишним учеников наших двух параллельных классов пережила войну только я, мой приятель Гершон Кон и моя подружка Соня Гродзенская– ей удалось бежать из города во время ликвидации белостокского гетто, и она, вместе с еще несколькими людьми, пряталась в лесном бункере до прихода Красной армии. Теперь она живет в Израиле.
Август 1939 года, то есть последний мирный месяц, я провела в Карпатах, в молодежном туристском лагере. Срок моей путевки истек за неделю до начала войны, как раз в тот день, когда в стране была объявлена всеобщая мобилизация. Из Белостока нас была в лагере целая группа – из нашей организации «Хашомер хацаир». Мы сели в поезд, следовавший в Варшаву, где нам предстояла пересадка, и сразу ощутили, что былое время кончилось. Согласно распоряжению военных властей, каждый мужчина, подлежавший призыву и направлявшийся на сборный пункт, имел право остановить любое средство транспорта и воспользоваться им. В этой связи наш поезд начал останавливаться буквально через каждые сто метров. О расписании никто не думал, а ведь в довоенной Польше (не знаю, как сейчас) поезда ходили так точно, что по ним можно было ставить часы. Я это отлично помню, потому что не раз думала об этом, пользуясь поездами в СССР, где опоздания в несколько часов были нормой, ни у кого не вызывая возражений. Итак, в наш вагон все время подсаживались люди, становилось все теснее и в конце концов негде было даже стоять. Тогда, освобождая место призывникам, стали высаживать других пассажиров. Правда, это касалось только лиц мужского пола, так что я доехала до Варшавы на этом же поезде, в то время как наших ребят высадили всех. Они добрались до Белостока разными путями чуть ли не в самый канун войны. На Варшавском вокзале меня встретили ожидавшие там уже много часов два моих дяди, напуганные телефонными звонками моих родителей. Они повезли меня ненадолго к дедушке с бабушкой – всех их я видела тогда последний раз – и тем же днем отправили поездом в Белосток. Я была счастлива, очутившись наконец дома, мама рыдала и клялась, что никогда в жизни не позволит мне больше уезжать. Атмосфера в городе была до крайности накалена, хотя люди все еще надеялись, что, может быть, все обойдется и войны не будет. В нашей квартире все время толклись знакомые и просто соседи – приходили послушать новости по радио, которое было тогда далеко не у всех. Ну, а потом наступило первое сентября, когда рухнули последние надежды. Мы не отходили от приемника, слушая сначала сводки о героической обороне полуострова Вестерплятте в Гданьской бухте, потом об обороне Варшавы, ну и, разумеется, о том, что немецкие войска продвигаются все дальше на восток. Где-то в половине сентября они дошли до Белостока и без боя заняли город, а почти одновременно, 17 сентября, радио сообщило, что навстречу им движется Красная армия, «освобождающая» Западную Белоруссию и Украину. Никто тогда не знал о пакте, который заключили Молотов и Риббентроп, но было ясно, что обе армии – немецкая и советская – действуют вполне согласованно. Разногласия, как оказалось, возникли только в вопросе о нашем городе. Германия хотела оставить его себе, ссылаясь на так называемую «Линию Керзона», то есть проект восточной границы Польши, выдвинутый в 1920 году тогдашним министром иностранных дел Великобритании Керзоном. Но на город и прилегающие к нему районы претендовал также СССР. Переговоры по этому вопросу продолжались несколько недель, и все это время мы жили под немецкой оккупацией, как на вулкане. Евреи, разумеется, мечтали, чтобы в конфликте победил Советский Союз – тогда еще, правда, не было лагерей смерти и газовых камер, но мы уже достаточно наслушались истерических речей Гитлера с угрозами в наш адрес. Да и о «Хрустальной ночи» в подробностях знали из газет и от беженцев из Германии. Немцы, не зная, останутся ли они в городе, вели себя относительно спокойно. Это потом, напав в 1941 году на СССР, они начали свою деятельность в Белостоке с того, что согнали в главную городскую синагогу сотни евреев и сожгли их там живьем. Впрочем, и в тот раз они успели устроить горожанам несколько подлых сюрпризов. Например, в первый же день оккупации был введен комендантский час: объявили, что с восьми вечера до шести утра нельзя выходить из дома, и в каждого, кто появится на улице в запретное время, постовые будут стрелять без предупреждения. А через пару дней новость: комендантский час начинается не с восьми, а с шести вечера. Причем объявления об этом расклеили на стенах в пять часов. Те, кто успел их прочитать, могли предупредить только ближайших соседей – городские телефоны не работали, да они мало у кого и были. Многие в тот день вышли на улицу после шести, полагая, что в их распоряжении еще два часа. И пятьдесят с лишним человек были убиты... Лично у меня тоже было в те дни приключение, стоившее много нервов. Первые несколько дней при немцах я не выходила из дома, но потом это мне ужасно надоело, и я упросила родителей отпустить меня ненадолго к жившей поблизости подруге. И вот я иду по улице Сенкевича, одной из самых больших и красивых в городе, собираюсь свернуть в ближайший переулок, как вдруг рядом останавливается машина, дверца открывается и два немецких офицера затаскивают меня внутрь. Я чуть не умерла от ужаса, уверенная, что пробил мой смертный час. Но офицеры и не думали меня убивать, наоборот, спросили, понимаю ли я по-немецки. Ну, а поскольку идиш, в сущности, жаргон немецкого языка, то любой, владеющий им, может объясниться и на немецком. Эти офицеры, как оказалось, тоже об этом знали. Все еврейские магазины были закрыты, а владельцы польских не понимали, что нужно покупателям-немцам. Поэтому немцы стали ловить на улицах евреев и брали их с собой в качестве переводчиков. Позже я узнала, что еще несколько моих знакомых сверстников пережили то же самое. Придя в себя, я довольно сносно справилась с переводом, а немцы, расплатившись, оставили меня просто на улице и уехали. Домой я, разумеется, вернулась полуживая и до прихода Красной армии уже носа за порог не высовывала.
В конце концов обе стороны, немецкая и советская, договорились относительно Белостока, немцы ушли. Советские солдаты появились в городе еще до ухода оттуда частей вермахта, и толпы горожан, вышедших на улицы, с изумлением наблюдали, как приветливо будущие враги относятся друг к другу, как спокойно и беспрепятственно, на глазах у бойцов и командиров Красной армии, немцы вывозят из города все, что их душе угодно. Их наполненные неизвестно чем, но уж точно не оружием и боеприпасами, грузовики один за другим, не спеша двигались по мостовым, и это продолжалось до позднего вечера. Зато назавтра оказалось, что немцев уже и след простыл. Начиналась новая жизнь, о которой никто не имел точного представления, поскольку, с тех пор как мы себя помнили, действительность за восточными рубежами была покрыта мраком. Никто там не бывал, никто ничего не рассказывал. Газеты, если не ошибаюсь (по молодости лет я не очень внимательно читала прессу), стали более или менее подробно писать о Советском Союзе только в 1937 году, когда началось то, что мы теперь называем сталинским террором, а тогда – московскими процессами. Помню, как мои родители с изумлением рассуждали о том, что многие советские руководители партии и правительства попали в тюрьмы по обвинению в шпионаже; ну а когда они начали на процессах один за другим признавать свою вину и рассказывать подробности своей шпионской деятельности, никто уже у нас этому не верил и люди только гадали, как удалось заставить подсудимых так себя оговаривать. Я была просто потрясена, когда, приехав в 1940 году в Москву, где продолжались аресты, суды и казни, обнаружила, что никто не сомневается в вине осужденных. Уже потом, спустя годы, я поняла, что правительственным сообщениям верили далеко не все, просто никто не осмеливался высказывать вслух свои соображения. Но я до сих пор убеждена, что сомнения испытывало только старшее поколение. Мои же сверстники – а я не знала среди них буквально ни одного, у кого в семье не было бы арестованных родственников – дружно заверяли, что партия и следственные органы не могут ошибаться. Раз человека арестовали, значит, было за что.
Но тогда, в октябре 1939 года, никто еще об этом не думал, всем было интересно, каков на самом деле этот загадочный Советский Союз и как сложится дальше наша жизнь. Первые дни были веселыми и праздничными. На городских площадях и в парке установили киноэкраны и бесплатно крутили фильмы. Красноармейцы и командиры гуляли по улицам, вступали в разговоры с прохожими и все наперебой рассказывали, какая счастливая у них страна и как все мы будем отныне счастливы. В общем, каждый военный выполнял роль агитатора. Жители города, разумеется, расспрашивали их без конца, и через несколько дней мы уже знали, что у них на все вопросы один ответ. О чем бы их ни спросили, ответ звучал: «У нас все есть». Шутки ради их начали спрашивать, есть ли у них холера, чахотка и т. д. Не очень понимая вопросы, да и особенно не вслушиваясь, они твердили, как заведенные: «У нас все есть». Ну и тогда у белосточан зародились первые сомнения, которые еще усилились при виде алчности, с какой бойцы, в особенности же командиры и их успевшие понаехать жены, набрасывались на товары в магазинах. Они скупали все. Причем происходило это так: военный входит в магазин и спрашивает, например, есть ли в продаже сорочки. «Есть» – отвечает продавец. «Дайте, пожалуйста» – «Сколько?» – «Все». И так на каждом шагу. Владельцы магазинов изо дня в день поднимали цены, но на то, чтобы их сравнять с советскими, им явно не хватало воображения. Нашим «освободителям» казалось, что они все приобретают даром. В связи с этими покупками мне вспоминается один забавный эпизод. Недели через три после начала новой жизни в Белосток приехал, кажется из Минска, театральный ансамбль на гастроли. Назавтра после первого спектакля ко мне заходит мой одноклассник и говорит: «Пошли сегодня со мной в театр. Повеселишься всласть». Я отвечаю: «Что это ты надумал? Мы ведь не знаем языка, ничего не поймем». – «Ты уж поверь мне! Для этого зрелища язык не нужен». Итак, вечером мы с ним приходим в театр. Большинство публики составляют советские командиры с женами. И что оказалось? Все эти жены щеголяют в длинных шелковых ночных сорочках, приобретенных у нас в городе. Они думали, бедняжки, что это вечерние платья. Все местные зрители хохотали до слез, а им никто ничего не говорил. Только спустя пять или шесть дней кто-то сжалился и объяснил одной из «модниц», в чем она ходит. Ну и сорочки из театра исчезли.
Новые хозяева начали постепенно, но решительно, устанавливать свои порядки. И здесь нас ждало немало горьких сюрпризов. К передаче в руки государства фабрик, мастерских, магазинов и к экспроприации их владельцев люди были, в сущности, готовы – все знали, что в СССР не существует частной собственности. Точно так же мало кого удивило запрещение деятельности любых политических партий. Но вот полной неожиданностью для нас, школьников, стало закрытие всех учебных заведений, где преподавание велось на иврите. Иврит был, как оказалось, в Советском Союзе запрещен, равно как и все остальное, связанное с идеологией сионизма и стремлением к созданию в Палестине еврейского государства. Для учеников нашей гимназии это было подлинным потрясением. Поначалу мы даже пытались организовать какие-то подпольные кружки – ведь, право же, нелегко одним махом зачеркнуть все, чем ты жил годами. Но наши учителя, узнав об этом, созвали несколько собраний, умоляя нас отказаться от какой-либо нелегальной деятельности – все равно, мол, мы ничего не добьемся, а только навлечем несчастье на головы своих семейств и свои собственные. Их доводы были так убедительны, что пришлось согласиться.
Наша гимназия была преобразована в среднюю школу с преподаванием на идише. Я, как уже говорилось, перешла тогда во второй класс лицея, то есть училась уже двенадцатый год, но поскольку советские средние школы были десятилетками, то наш выпускной класс автоматически стал десятым. Польский язык, как предмет, в большинстве школ заменили белорусским. И тут оказалось, что преподавателей белорусского языка катастрофически не хватает. В так называемой «освобожденной» Западной Белоруссии почти не было представителей титульной нации, умеющих читать и писать на своем родном языке. Их присылали из советской Белоруссии, где они тоже не были в избытке. В связи с этим всем полонистам велели поменять специальность и их срочно направили на курсы белорусского языка и литературы. Они учились и одновременно преподавали в школах. Моя мама тоже попала на такие курсы. Помню, как вечерами она зубрила наизусть стихи Янки Купалы и Якуба Коласа (мы очень веселились, узнав, что Колас на самом деле– однофамилец классика польской поэзии Мицкевича), а своих учеников в бывшей еврейской гимназии, а теперь средней школе она опережала на один, максимум на два параграфа по учебнику. Для польской молодежи оставили несколько школ с преподаванием на польском языке, но их количество было весьма мизерным.
Вскоре начались аресты. В первую очередь упрятали в тюрьмы бывших полицейских и вернувшихся с фронта домой офицеров. Потом взялись за «классовых врагов» – пошли за решетку фабриканты, богатые купцы, землевладельцы и т. п. Происходило это так: главу семьи судили, давали срок и отправляли в лагерь, а жену и детей ссылали в Сибирь или на Север. Впрочем, кое-кому, попрозорливее и похитрее, удалось избежать этой доли. Путь к спасению был следующим: сразу же после раздела Польши, в сентябре 1939 года, советское правительство передало Вильно и Виленскую область давно претендовавшей на них Литве (скорее всего, уже тогда планируя вскорости проглотить всю эту страну с Виленщиной включительно). Граница еще какое-то время оставалась открытой, от нас ходили в Вильно поезда и практически каждый мог туда поехать. А в Вильно, тут же объявленном литовскими властями столицей, шла бойкая торговля паспортами разных стран. Легче всего было купить японский или палестинский паспорт. Позднее, когда Литва «добровольно» вошла в состав СССР, обладатели этих документов ехали транзитом, в закрытых, но удобных вагонах, через всю Россию – «японцы» во Владивосток, «палестинцы» в один из черноморских портов, а оттуда уже плыли на кораблях в «свою» страну. В 1940 году меня навестили ехавший таким образом в Палестину мой одноклассник Гершон Кон и направлявшаяся с родителями в Японию подружка Ида Подрабинек– в Москве они остановились на целый день, получили разрешение отлучиться от эшелона, а мой адрес им сообщил мой дядя, мамин брат, военный раввин Абрам Бромберг, который тоже ехал этим путем в Палестину, но которому, к сожалению, не разрешили в Москве выйти в город. Весной 1940 года появилась в «освобожденных» областях новая категория ссыльных. Дело было так: граница между советской и немецкой зонами оккупации была открыта всю осень и зиму 1939–1940 гг. И евреи толпами бежали на советскую сторону, особенно те, у кого здесь были родственники или знакомые, у которых можно было для начала остановиться. Через нашу квартиру тоже прошли десятки людей. Последним был мой двоюродный брат Роман Швизгольд с женой и отцом, шурином моей мамы (его жена, мамина старшая сестра, осталась пока в Варшаве, намереваясь приехать чуть позже), которые, в сущности, поселились у нас. Беженцы направлялись, главным образом, во Львов и в Белосток, поскольку в этих относительно крупных городах легче было найти работу и жилье. И вот когда они уже успели обосноваться и пустить корни на новых местах, сначала перекрыли границу, а потом началась паспортизация. Всем без исключения выдавали советские паспорта, но разные. Коренные жители присоединенных территорий получали нормальные удостоверения личности, прибывшие же с немецкой стороны – так называемые «паспорта минус сто один». С таким паспортом человеку нельзя было проживать ни в каких областных городах, стало быть также во Львове и Белостоке. Его там не прописывали, стало быть, он не мог рассчитывать ни на работу, ни на крышу над головой. Беженцы впали в панику и всячески уклонялись от получения паспортов. Тогда власти объявили, что кого не устраивает документ «минус сто один», тот может записаться на возвращение к прежнему месту жительства. И большинство людей решили вернуться. В том числе и мой двоюродный брат с семьей. До сих пор неизвестно, что произошло на самом деле: то ли немцы отказались впустить евреев обратно, то ли советские власти совсем их об этом не просили, а просто воспользовались таким способом для составления списков непослушных беженцев.
«ЕВРЕЙСКОЕ СЛОВО», №46 (219), 2004 г.