Игра «в рамках» двери
В Нью Йорке в интеллектуальном центре Village Quill только что прошла выставка художницы Александры Розенман. Называлась она «Вход», что неудивительно: картины написаны маслом на деревянных дверях. Работы художницы очень своеобразны и безупречно красивы.

— Я знаю русского художника, который живет в Париже и в качестве натянутого на подрамник холста использует раскладушки. Как родилась у тебя идея писать на дверях?
— В марте 2006 года у меня была выставка в Миннеаполисе вместе с одной вполне преуспевшей американской/еврейской художницей, по имени Берта Гроссман. Она выставила конструкцию из пяти дверей. Они, как книжка, рассказывали историю про то, как ее еврейские предки иммигрировали в Америку в конце XIX века. Мне тогда понравилась идея игры со временем в «рамках» двери: не знаешь, что там будет, когда она откроется. Эти двери были самыми обычными, но создавали иллюзию нового пространства. А пару лет назад, шляясь по пыльной и жаркой Москве, я вдруг оказалась на старом Винзаводе, который перестроили в новый центр современного русского искусства. В галерее «Проун» шла выставка. Потрясающей красоты старинные деревянные двери росли из пола, как грибы после дождя. Народная роспись на одной из сторон двери была очень проста, наивна и тем прекрасна. Я уже давно вынашивала идею расписных дверей с заключенной в них или за ними историей — и вот, оказывается, что я мыслю, как простой русский народ прошлого века. А я все бегу из России и бегу, и билеты покупаю только в одну сторону. И вот, в очередной раз вернувшись из Москвы в Штаты, я все же пошла искать старые двери и поняла: ведь, действительно, каждая дверь — это так много смысла, жизни и информации, что каждая должна стать особенной. Мои двери рассказывают истории, задают вопросы. Иногда надо постучать, иногда позвонить. Я не пугаюсь пластики стабильных форм и нахожу старые ручки, дверные замки, металлические таблички. Так и родилась «дверная серия».
— Где ты училась живописи?
— Когда я была маленькая, мой папа много рисовал: абстрактные акварели и графику, которую теперь я, пожалуй, могу сопоставить с сюрреализмом. Но тогда в Советском Союзе его работы дали мне идею того, что подобное вообще возможно. Как-то, когда мне было лет пять, папа привел меня в Пушкинский музей, и я, снимая сапоги в гардеробе, заболталась с другой девочкой. Тут подошел ее папа и стал ее поторапливать: мол, ты пришла работать. Тогда мы и узнали про детскую художественную школу при Пушкинском музее, и ходила я туда до десяти лет. Нина Николаевна Кофман, единственная и главная учительница школы, сыграла огромную роль в моем художественном раскрепощении. Она создала во мне «сильный художественный характер», некую самоуверенность, которая потом многое определила в моей жизни.
— А в «нормальной» художественной школе ты не училась?
— Когда мне исполнилось десять, мне пришлось уйти из музея: там могли учиться только маленькие. Пора было поступать в художественную школу. В крутое советское время это можно было осуществить, лишь сдав три экзамена (рисунок, живопись и композицию), получив еще к ним «допуск». Я пришла с огромной папкой своих работ. Когда я ее открыла, противная тетка в очках нахмурилась и сразу догадалась: «Ты училась у Кофман?» «Да», — с гордостью ответила я. «Тогда тебе придется здесь себя сильно контролировать», — злобно сказала она. Я расстроилась, обиделась и в художественную школу так никогда и не поступила.
— Но ведь как-то твое образование продолжилось?
— Жили мы на Большой Коммунистической, и я попала в классы по рисунку и живописи, которые вели художники-«шестидесятники»: все они были учениками легендарного педагога и художника Элия Белютина. В местном Доме учителя они снимали под студию спортивный зал. Потом родители решили, что надо все-таки чему-нибудь еще меня научить. В художественную школу я наотрез отказывалась идти. И вот, через друзей друзей я оказалась в студии теперь прославленного Гриши Брускина. Около года я ходила в его студию на Маяковке. Он нас особо не учил: ставил перед нами натюрморт, сам же с сигаретой в зубах работал над «Алеф Бетом», но само наблюдение за его работой сыграло в моей жизни огромную роль. А уже в Штатах, в аспирантуре в Бостонской школе при Музее изящных искусств у меня появился еще один учитель — Герри Бергштейн. Он удивительный художник, в его работах есть редкая свобода и красота. Но я благодарна всем своим учителям — каждый из них важен для меня по-своему.
— Все твои картины подписаны, хотя и символичны. В какой момент у картины появляется название?
— Я стараюсь создавать в работах рамочные конструкции, лабиринты, по которым зрители смогут «бродить» в поисках чего-то неожиданного. Для этого я часто даю работам названия; они могут быть началом или концом истории или просто подсознательной ассоциацией. В них нет фабульной закругленности. Это метод общения со зрителем, который дает мне возможность сказать ему все, ни о чем не говоря напрямую. В серии работ «Истории в картинках» я поставила эксперимент над образом и словом. Вместо названия к картине прилагалась короткая история, тоже символическая, напоминающая стихи в прозе.
— Как рождается картина?
— Это было в 2002 году. Уж не помню, как случилось, что мои пейзажи стали менее абстрактными: появилась линия горизонта, небо и море, хотя занавески тогда еще заслоняли часть происходящего. Вернувшись «в поля и леса», я стала искать, чего бы в них такое поселить. Работы известных и любимых мной режиссеров стали одним из главных источников моих поисков. Нарисовала я синюю лошадь, а потом вокруг нее все побелело и пошел снег. Волей-неволей я вспомнила сцену из «Иванова детства», где из грузовика на дорогу вываливаются яблоки и бедная лошадь не знает, что с ними делать. И я стала класть в снег яблоки. Красные и зеленые. Картина получилась огромная, но чего-то в ней не хватало. И вдруг я поняла, что не хватает оранжевого цвета. Так появилась картина, названная «Яблоки и апельсины». С тех пор ничто не может заменить волшебный оранжевый апельсин в моей палитре и сюжете.
— Откуда такая «любовь к трем апельсинам»? Ведь и твой блог на английском называется «Апельсины на подоконнике». У этого символа есть смысл?
— Жизнь вообще в чем-то похожа на
апельсин. Апельсин универсален.
Он шарообразный и распадается на дольки. Вообще многое, что важно, круглое: земля,
лицо, солнце, луна... Мне кажется, именно из-за этого он символизирует цикл происходящих
в этой жизни событий.

— У тебя есть предпочтения в цвете? По последним работам, кроме оранжевого, это электрик.
— Моя палитра меняется сама по себе, а я с любопытством наблюдаю за этим со стороны. Судя по тому, как часто мне приходится покупать синюю краску, моим главным цветом действительно является синий. Неудивительно: ведь я помещаю все свои «незаконченные события» в воду или на небо. Можно сказать, что это депрессивный цвет, но я надеюсь, дело не в этом. Оранжевый и ярко-красный — антиподы синего, а так как я играю с контрастом и светом, эти цвета тоже вошли в мои картины.
— Масло, графика — что тебе больше нравится делать?
— Графика и живопись для меня очень разные, предпочтений у меня, наверное, нет. Сравнение будет нечестным: это как сравнивать укроп с мороженым. Графика, пожалуй, более интуитивна. Могу сказать, что когда рисую, чувствую в руках не карандаш, а что-то такой силы, как будто в моей руке поселилось живое существо, причем явно лучше меня знающее, что и как делать. Живопись же для меня процесс многогранный. В нем есть элемент подсознания, скорости и создания персонажей. Секрет самых удачных работ — это баланс между всеми этими составляющими.
— Шиллер писал стихи, опустив ноги в таз с холодной водой, — у тебя есть «творческие» странности?
— Наверное, у всех людей, и творческих и не очень, есть странности. Может, с них все и начинается. Любовь к одиночеству — это странность или черта характера? Могу сказать, что в мастерской я быстро устаю и у меня понижается сахар в крови, поэтому я всегда имею запас сладкого — обычно карамельных конфет. Я часто рисую под громкую музыку: рок или даже альтернатив панк. Меня это не отвлекает, наоборот, не дает думать о чем-нибудь, кроме работы.
— Как ты ощущаешь свое еврейство?
— Все детство, как у любого «нормально ненормального» ребенка из интеллигентной еврейской семьи в Москве, у меня формировались идеи, мнения и, главное, эмоции на тему еврейства вообще, и моего в частности. Опять-таки, как у всех, сначала «еврейство» было мистикой, загадкой, средством для воображения. Когда я подросла и многое поняла, узнала и про еврейскую историю и про иудаизм, мне стало очень интересно, но боюсь, что в моем искусстве еврейский вопрос играет роль скорее чего-то волшебного и могучего, нежели определенно традиционного.
— Ты попала в Штаты взрослой. Чувствуешь ли себя здесь «своей»? Если да — когда это ощутила?
— Я приехала в США в 18 лет и тогда еще не совсем выросла. У этого, как у всего остального на этом свете, есть свои за и против. Если бы я осталась в Москве, мои работы, наверное, были бы более современные, модные и даже политические, но, уехав, я смогла сохранить надежду на что-то простое и светлое. В музыке критики давно назвали подобный стиль «новым фолком». Может быть, так можно назвать и мои работы.
— В Штатах большинство литераторов, художников, музыкантов еще и преподают. Какое место в твоей жизни занимает преподавание?
— Очень важное — и когда я училась сама, и когда стала учить других. Когда я была маленькой, а мои родители очень молодыми, они, явно не страдая от недостатка фантазии, изобретали для меня интересные и даже слегка безумные задания. Например, вырезали из журнала чей-то портрет, а я должна была придумать биографию этого человека. Папа учил меня английскому, рисуя мои учебники. Я оценила все это, когда пошла в школу и обнаружила, что там все скучно преподается. Уже в четвертом классе моя учительница разрешила мне приходить к ее первоклассникам и учить их рисованию! Так начались мои первые эксперименты. Приехав в Америку, я искала работу и вдруг обнаружила, что творческое преподавание ценится. Мне дико повезло, и я получила работу в частной детской школе. Я нашла объявление в газете, что в маленькую новую школу нужен всего один учитель. Английский у меня был еще не очень, плюс я даже не знала, что такое резюме! У меня было написанное сочинение (для класса по детской психологии), в котором я просто описала некоторые из своих идей. Вместо резюме я послала это сочинение — и получила работу! Это стало для меня большим, чем просто работа, потому что основательница школы оказалась замечательным творческим человеком. В будущем она много раз поддерживала меня и помогала.
— А ты работаешь со взрослыми?
— Как преподаватель я нашла себя после аспирантуры, когда стала работать в Кембриджском центре обучения для взрослых. Он располагался рядом с Гарвардским университетом, и многие мои ученики были тамошние профессора и студенты. IQ высокий. Я придумала несколько классов для взрослых, мой самый любимый «Могу ли и я так рисовать?» Там студенты рисуют, изучая и «практикуя» тех художников, которых сами ценят. В моем лучшем классе для детей мы строим город (из всяких ненужных предметов), потом в нем происходит землетрясение, и мы этот город восстанавливаем и ремонтируем. Иногда преподавание утомляет, но когда все получается, дает огромную радость.
— Кого ты учишь сейчас?
— Я нахожусь в стадии начала собственной художественной программы, которую смогу запатентовать. Я решила назвать ее «Красный квадрат». Это намек на «Красный квадрат» Малевича, и мой девиз: «Это там, где квадрат не квадратный».
— А в живописи ты окончательно перешла с холста на двери?
— Безусловно, нет, просто они не дают мне покоя как сильный источник питания: столько всего благодаря им придумывается... Посмотрим, что будет дальше…
— А что будет дальше в смысле выставок?
Летом у меня планируется персональная выставка в Вашингтоне, в маленькой уютной галерее в Джорджтауне.
Беседовала Ольга Дунаевская
«ЕВРЕЙСКОЕ СЛОВО», №04 (422), 2009 г.